Иванову спалось решительно плохо. По ночам его неудержимо манило прекрасное «далеко», наутро просыпался он с тремором и мчался на кухню пить. Руки тряслись, воды местного источника бурно орошали скатерть, жена Софья люто негодовала.
Иванов не был порочен, он грезил, и с нежностью той, с которой мать оберегает дитя от всяческих невзгод, оберегал он свой счет в банке от Софьи. Засыпал он с мыслями о Пафосе, во снах видел Париж, а с утра и до поздней ночи мечтал о Москве. Последняя же была объектом его вожделения уже долгие годы, но скромная преподавательская зарплата позволяла лишь мечтать. Мечтать не было преступно, и Иванов предавался этому занятию с какой-то особой страстью и самоотдачей. Жил Москвой, дышал Москвой, бредил ею.
По субботам Иванов старательно заглаживал утюгом стрелки на твидовых брюках, а Софья била его кухонным полотенцем и сулила ему ходить в одном исподнем. Иванов в ответ громко извещал округу об извращенных половых контактах с тещей и продолжал усердно мять утюгом шерсть.
Софья с воплем пилорамы отбирала у супруга косметичку, супруг в драке уступать не желал, и стремление его напомадить волосы было сильнее голоса разума, твердящего усиленно: «Иванов, положи помаду на место, ты уже пять лет как безвозвратно лыс!»
- Я – москвич! – гордо бил себя в грудь Иванов.
- Москвич – это ведро с гайками, - отвечала Софья и шла читать женские журналы.
И Иванов чувствовал себя подавленным и глубоко несчастным. Супруге он грозил удавиться галстуком, та ему разрешала давиться хоть шарфом. Он туго завязывал на шее шарф, цеплял на маковку засаленную кепку и уходил на работу и, уже обреченно оборачиваясь на традиционный оклик Софьи, получал в лицо скомканной курткой.
Иванов попал на свет из мрака по чистой случайности, по воле Божьей, если хотите. Пирожки университетской столовой в тот день, говорят, погрузили многих в сладкую и спокойную дрему, иным же откупорили чакры и явили небывалое просветление. Находясь где-то в промежуточном состоянии, Иванов, тщательно сдерживая чакры от произведения конфуза, в последнюю очередь увидел летающего макаронного монстра, твердящего о какой-то великой миссии, и то ли шок от пережитого контакта третьего рода, то ли эффект от пирожков отправил его затем в глубокое забытье.
В сладком сне видел Иванов снова Париж во всей его красе. Мыл сапоги в Сене, кормил голубей мягкими французскими булками и щекотал усами шейки утонченных европейских проституток. На верхушке Эйфелевой башни, отчего-то бурая, вновь негодовала Софья, размахивая полотенцем и разгоняя облака. Светило солнце и звучал французский шансон.
- Ma cherie, о, нежный круассан моего сердца, - урчал Иванов в усы с нарочитым акцентом, - Мы должны испить этот вечер до дна, до последней капли, потом вы более меня не увидите…
«Шери» смаргивала слезы и делала губы бантиком.
- У меня важная миссия, - продолжал Иванов с придыханием, - в Москве.
Здесь стоило бы упомянуть, что, желая прервать незаконный поцелуй законного супруга, бурая Софья издала нечеловеческий рев и запустила в Иванова ведром с гайками, отчего Иванову сделалось несколько дурно. И коли стоило, упоминаю, что Софья таки огрела Иванова, и тот, снеся этот вероломный удар судьбы, как-то внезапно перестал радоваться прелестям Парижа и пожелал поскорее проснуться.
Пробуждение Иванова не было радостным, с какого угла ни посмотри: всеми душой и телом он испытывал стремление к наведению локальной экологической катастрофы в среде отдельно взятого сортира, поскольку чакры были по-прежнему откупорены, а все Иванова существо усиленно отторгало скверну производства местной столовой. Существо это, помимо прочего, опротестовало всякие попытки Иванова возыметь над собой власть: мало того, что не слушалось команд мозга, так еще и оказалось зачем-то привязанным к кровати. Распятый на кушетке, Иванов себя ощущал не кем иным, как Прометеем, и с прискорбием ждал, что вскоре прилетит Софья и начнет клевать его мозг. Всю печень супруга выклевала за двадцать лет совместной жизни, но насытиться, по мнению Иванова, эта тварь никак не могла, и он также боялся, что рано или поздно, когда не останется в нем ровным счетом ничего, что могло бы адекватно на жену реагировать, начнет она пить кровь. Поразительно, но именно сейчас он Софью ждал, как не ждал ее никогда ранее. С другой же стороны, Иванову было глубоко индифферентно, кто прилетит его клевать, лишь бы не произошло до этого момента обидного конфуза.
«Прилетел» вместо Софьи санитар, освободил руки и одну ногу и поднес «утку», Иванов вознес хвалу небесам и создателю и пожертвовал церкви пастафарианской щедро, от всей души. Пожертвования отправились на медицинскую экспертизу, а Иванов отправился на отдых.
В Париж он не спешил, пока Софья не прекратит там безобразничать, поэтому душой перенестись пожелал на этот раз в родную Москву и сразу же принялся заискивать перед президентом. Президент, не будь дурак, «зюйдкнул», махнул рукой – и Иванова вынесло на улицу…
- Б*я, я в раю! – только и смог выговорить Иванов. Нет, Иванов был простым и приличным человеком, и не мог, конечно же, сказать «б*я», поэтому он сказал «Боже мой», что не менее точно описывало весь спектр переживаемых эмоций.
- Боже мой, я в раю… - сказал, в общем, Иванов.
Он ведь, по правде говоря, в Москве ни разу не был. За те долгие годы, что душа его томилась, он тысячи раз мысленно бывал в Париже – и ни разу в Москве. Париж он знал уже, пожалуй, почти как свои пять пальцев и чуть ли не лучше любого коренного парижанина, чем мог бы изрядно самих парижан повеселить, скажи он об этом вслух при ком-то из их усато-беретной братии. А Москвы Иванов не знал, но сразу почему-то почувствовал: вот она, мать.
Сжалось сердце в груди Иванова сильно-сильно, все внутри у него будто бы упало, и сладкая боль разлилась по всему телу. Сладкая, но не приторная, как компоты Софьи, такая сковывающая все движения, такая парализующая, заставляющая Иванова хотеть бежать, напрягаясь до судорог в мышцах, куда-то вперед. Пахло весной и выхлопами, журчали ручьи, безмозгло лаяли собаки и бабы на остановке. На теле города прыщами торчали высотки, красным угрем вздымался над рыхлой московской кожей Кремль, вошками бегали среди растущих построек люди. Под дерзким и неприлично синим небом расстилался город его, Иванова, мечты. Москва своим простым и не изуродованным интеллектом лицом смотрела на Иванова, а Иванов – на Москву, и чувствовал он, как что-то между ними зарождается, чего раньше он не испытывал никогда, кроме как в школьные годы, когда почти силой друзья его вытолкнули перед самой красивой девочкой в классе. Та смотрела на него со снисходительной насмешкой, а Иванов на нее – с немым обожанием. И понял он тогда, что это была судьба, а теперь эта судьба била его полотенцем и готовила изо дня в день одну и ту же засушенную в скороварке гречневую кашу, которая по консистенции была всегда, как желе, и когда выгружали ее на тарелку, то мелко-мелко дрожала, как сейчас дрожит при виде златоглавой Иванов, и делала «боммм», когда по ее поверхности ударяли столовым прибором. Эта каша дрожала в скороварке, дрожала в тарелке, дрожала в ложке и дрожала внутри Иванова – и Иванов сам тоже весь дрожал: по утрам со своим тремором, по дороге на работу – от холода, на работе – в страхе перед кризисом, перед сном – в предвкушении близости. Но в Москве было ожидаемо тепло и хорошо, и слиться с ней представлялось Иванову совершенно не тем же, что и слиться с Софьей. С этими мыслями Иванов и пошел по своим делам.
По пути был он бесцеремонно разбужен санитаром. Санитар поставил больному капельницу и пригласил Софью. Софья стала выгружать на мужнину постель банки с компотом и домашнюю кашу с тефтелями, яблоки и мандарины, клетку яиц и… и словно она готовилась, что Иванова не увидит еще долго: продуктов было столько, будто она отправляла его в далекий-далекий поход. Главврач же, внезапно вовремя зашедший, Софье устроил моральный геноцид и велел больше желудочным больным такой дряни не приносить. Софья попрощалась с Ивановым, главврач раздал гостинцы страждущим, санитар снял капельницу, и вновь воцарились в больничной палате тишина и покой.
- Ну и что ты собираешься делать? – спросил Иванова летающий макаронный монстр.
- Наверное, выписаться, - ответил Иванов, - Неудобно спасать мир, когда тебя за ногу приковали к больничной койке…
Монстр окинул взглядом ногу Иванова и засмеялся. Иванов смутился и расстегнул ремень на щиколотке. Более его движений не стесняло ничто.
- Ты, Иванов, - сказал летающий макаронный монстр, - человек с ярко выраженной внешней референцией, и поведение твое архетипично, и как преподаватель психологии, ты должен бы это знать.
- Да, - кивал Иванов, - и сновидения мои говорят о том, что я должен интегрировать со своей подавляемой сущностью, чтобы обрести целостность, тогда решатся многие мои проблемы.
- Ты, Иванов, - продолжал летающий макаронный монстр, - Сознательно подавляешь в себе стремление к свободе и делаешь себя рабом собственных иллюзий, сознательно при этом позиционируя их именно как иллюзии.
- Да-да, - кивал Иванов, - Я использую созданный мной воображаемый мир для бегства от реальности.
И пока летающий макаронный монстр продолжал говорить очевидные для Иванова, несостоявшегося доктора наук, вещи, которые тот и так прекрасно знал, но предпочитал о них не вспоминать, чтобы окружающие его люди были избавлены от страданий, которые бы непременно причиняла четко осознаваемая Тень, которая являлась Иванову лишь во снах и никогда не брала над ним верха в повседневной реальности, и чтобы никогда не представать подсудимым на деле, возбужденном его собственной совестью, которая была на редкость неподкупной, Иванов задумчиво ходил по комнате, время от времени кивая в знак согласия, и ждал зачем-то санитара. Иванов, однако, все равно чувствовал, что что-то у него внутри после этой беседы и курса уколов нарушилось и сбилось.
И когда через несколько дней из больницы Иванова выписали, было бы для него совершенно оправданно все-таки жирно и наваристо плюнуть на обязательства перед совершенно чужими для него людьми и стать наконец счастливым. Любой другой бы мигом купил билет до Москвы и, быть так может, даже обратно, съездил бы и ощутил себя полноценным и живым.
Но миссия Иванова была совершенно другой. Иванов был призван олицетворять собой лучшее, что есть в человеке: ответственность, самопожертвование и осознание своей неуникальности. Поэтому все так же он каждый день ходил преподавать в институте, ел мерзко дрожащую гречневую кашу и заглаживал стрелки на шерстяных брюках. В конце концов, мечта должна оставаться мечтой, и если она сбудется – то больше не о чем будет мечтать.
По ночам, закрывая глаза, он по-прежнему переносился на берега Сены, где щекотал голубей мягкими французскими усами, а утонченные европейские проститутки кидались булкой в Эйфелеву башню, или на Красную площадь, где его уже привычно ждал президент, с которым они потом под руку прогуливались по озаряемому солнцем Арбату, смотрели на дерзкое, до неприличия синее небо и говорили о том, как улучшить состояние экономики на дальнем востоке страны.
Только Софью он отправил в Париж без обратного билета, а к пирожкам в столовой с того момента относился более чем скептически.
Геймер PriTVora 36
Макаронный монстр одобряет!
А вообще, я подчеркнул в этом рассказе много полезного:
1) Нечего маленькому человеку делать в Москве.
2) Нужно быть осторожнее с пирожками.
3) Или живешь один, или до конца дней тебя будут бить полотенцем.
4) Если для исполнения мечты ничего не делать, то за тобой придет макаронный монстр.
5) Жизнь дерьмо)
Геймер Baltasar 22
Что касается стиля - читается спокойно, но с трудом, приходится напрягаться и вникать. И ненадо говорить что я тупой гопник, я книг немало прочитал и знаю о чем говорю.
зы: у кого-то походу стоит на слово "авторское"
Геймер Frin 25
Геймер PriTVora 36
Ну, а насчет всякого рода "Фей", тут ситуация спорная, ибо они разные бывают. Всё зависит от того, как автор преподнесет эту самую "фею"
Геймер Frin 25
Мартин кивнул, и маленький ключник, пьющий из высокого бокала жидкость, подозрительно похожую на молоко, улыбнулся ему.
– Человеку пришлось пройти ещё много дорог, – сказал Мартин. – Он бросался на всё, что, казалось ему, несло в себе смысл. Он пробовал воевать, пробовал строить. Он любил и ненавидел, творил и рушил. И только когда жизнь его стала клониться к закату, человек понял главную истину. Жизнь не имеет смысла. Смысл – это всегда несвобода. Смысл – это жёсткие рамки, в которые мы загоняем друг друга. Говорим – смысл в деньгах. Говорим – смысл в любви. Говорим – смысл в вере. Но всё это – лишь рамки. В жизни нет смысла – и это её высший смысл и высшая ценность. В жизни нет финала, к которому ты обязан прийти, – и это важнее тысячи придуманных смыслов.
– Ты развеял мою грусть и одиночество, путник, – кивнул ключник. – Входи во Врата и продолжай свой путь.
Геймер Roger_Wilco 37
Геймер Kavem 28
Если вас задело то, что я упомянул одного из братьев по клану, тут уж извеняйте, говорю как есть - критик из него фуфло.
Геймер Frin 25
Но на мой взгляд можно было сделать концовку более эпичной, фееричной, но на это уже воля автора и его видение общей картины. В общем одобрямс! :)
Плюсатор Maguar 35
Если вас задело то, что я упомянул одного из братьев по клану, тут уж извеняйте, говорю как есть - критик из него фуфло.
И говном полить он может. А ты все на себя льешь.
Так что "как Сурт", малыш, ты не сможешь.
Геймер Kavem 28
Если вас задело то, что я упомянул одного из братьев по клану, тут уж извеняйте, говорю как есть - критик из него фуфло.
И говном полить он может. А ты все на себя льешь.
Так что "как Сурт", малыш, ты не сможешь.
Я где-то говорил, что хочу быть таким говном? Нет
Я по большей части хвалю, подбадриваю и одобряю, другими словами - оцениваю глобально и не в коем случае не посвящаю себя выискиванию блох, говна и прочего, что мог допустить автор. Мне с вами, с задротами, не по пути. Вылизывайте и дальше свои сральники
Геймер Frin 25
Я где-то говорил, что хочу быть таким говном? Нет
Геймер Kavem 28
Я где-то говорил, что хочу быть таким говном? Нет
Геймер Frin 25
Геймер Kavem 28
зы: Не забывай о том, что это не мой пост. Не думаю, что читателям будет приятно все это читать.
зыы: Больше отвечать не буду
Геймер Frin 25
Плюсатор Джин Кризсволт 61
Но написано красиво.
А что касается смысла, так у каждого он будет свой.
Плюсатор Xoxalina 20